Анатолий ЯКОВЛЕВ ©

ГЕРОЙ* НАШЕГО** ПЛЕМЕНИ***

Вадиму Богданову, человеку с открыток, посвящает Автор

* ГЕРОЙ […] берёт на себя решение исключительной […] задачи, возлагает на себя большую меру […] ответственности, чем предъявляется к людям общепринятыми нормами поведения, преодолевает в связи с этим особые препятствия.

(Словарь по этике, “Политиздат”, 1983 г.)

** НАШ, -его […] – принадлежащий нам, имеющий отношение к нам.

(Толковый словарь русского языка, М., “АЗЪ”, 1995 г.)

*** …черта ПЛЕМЕНИ – существование кровно- родственных связей между его членами, наличие территории […], самоуправление[…], существование культов и праздников […].

Разложению племени предшествуют развитие имущественного расслоения […].

(Философский энциклопедический словарь, М., “Советская энциклопедия”, 1989 г.)

 

Триест был тощий и весь – от плеч до коленок – какой-то угловатый, как попавший под каток параллелепипед. Племени нравилось это “параллелепипед” за то, что на конце “пед”, в смысле, педрило. Хотя Триест не был педрилой – кто бы его трахнул, плоского и угловатого, как параллелепипед из-под катка? Трахнуть двумерную фигуру – значит, проделать в ней дыру и прослыть Дыроколом: племя было остро на язык. А мы были моряками, военными моряками, а не канцпринадлежностями.

Словом, Триест не был педрилой, просто он был единственный в племени, кому положено, нет, обязано было зваться педрилой – он был “опущен” (был “петухом” в древнем, интимном значении этого слова), но “опущен” морально. Он дозволил “опустить” себя на невообразимую, прямо-таки марианскую глубину в 11022 метра; глубину, на которой погибает всё – и живое, и самодельное; но Триест, как жестяной батискаф Жака Пикара не дал течи, он с мужеством льва сносил всё – и заслужил одноимённое прозвище.

Клянусь жестью, Триест не был трусом! Скорее, он был туп, туп настолько, что был слепцом в запутанном мире людей и предметов, и вполне доверялся нам, своим добровольным “поводырям”. И мы оправдывали его доверие, как трибунал – дезертира.

Триест стирал наши носки, чесал нам пятки, чистил зубы и “искал” в волосах… Если племя затевало “брызгалки” из клистиров, Триест брызгался кипячёной водичкой, а мы насасывали клизмы стоялой мочой. Если игралось в “войнушку” – Триест кидался скомканными газетами, а мы – замороженным калом. Когда Триест строил – мы ломали, когда Триест грузил – мы разгружали, когда Триест ехал – мы шагали… Когда Триест уставал и сбегал в лес, мы огораживали лес и не выпускали Триеста, пока в лесу не заканчивались коренья и шишки.

Но! Без племени не было бы Триеста, а без Триеста – племени. Скарабеев сплачивает верблюжий кругляш. Триест был основным – двенадцатым игроком на поле, без которого нет шоу – футбольным мячом!

Только Триест мог усесться “по большому” на людном берегу и, углядев рыбину, выплеснувшую хвост, ухмыльнуться, что “рыбёха наружу бздит, сука – моря не портит!”; а ухмыльнувшись, замолотить себя кулаками по острым коленкам, зайтись гоготом и, потеряв равновесие, рухнуть яйцами в собственное дерьмо! И только Триест мог ответствовать потом на бесконечное: “Триест трахает собственную кучу!.. Каково оно, Триест, с кучей-то?” - сакраментальным:

- Куча зело злоебуча!

Только Триест мог, по-собачьи озираясь, в четыре конечности зарывать нечто, а когда племя обступило его и потребовало показать – что, воздеть здоровущее – в локоть! – говнище с недвусмысленным “набалдашником” и пояснить хмуро:

- Вылезла, блин… на этот… похожая!..

И на наше искреннее “Так, лежало б себе и не пахло?!”, не менее искренне растолковать:

- Ага, будете потом всем показывать, мол, у Триеста задница под хуй заточена…

Мы вообразили себя торжественною процессией, доброю вестью несущей городам и весям продукт жизнедеятельности Триеста, представили, чем и как нас будут бить – и расхохотались так, что обделались сами!..

Но Триест прыгнул выше головы, когда на приветствие странствующего китайца, мудреца-жу, обращённое к вождю племени: “О, благородный петух!”, брякнул:

- Конфуция учил, а “петуха” отличить не может!

Расфуфыренный куриными перьями вождь пробормотав “я не галл… я… я…” в огорчении отбросил родовые коньки. Мудрец-жу ворковал что-то про то, что у французов – петух чего-то такого гордый символ и вообще птица высокого полёта но, чувствуя всеобщее недопонимание, сделал себе харакири и улетел на нём, наполнив горячими от смущения ветрами…

Триеста же, как избавителя племени от вождизма и конфуцианства разом – мы до утра не били ниже пояса!

Некогда наше племя было большим. Но некогда нашему племени было быть большим! Посудите: одни 12 часов занимаются собирательством, другие – 12 часов охотой, третьи – 12 часов мотыжным земледелием. А 12+12+12=сколько? 36 часов! А в сутках 24 часа, хоть ты тресни, Бубкин шест!.. А где хватать времени на всяких наскальных живописцев? А на мужчин и женщин, с их склонностью к естественным путём?..

Итак, некогда нашему племени было быть большим!

Покумекав, старейшины, в бессилии их заинтересованности, скушали племенных женщин – и отношения в племени стали строиться на основе мужской взаимовыручки. И так же, как некогда племя естественным путём стало большим, так противоестественным путем племя стало маленьким.

“Маленькое племя – и в жопу без мыла влезет” – изрекли старейшины, сдавая вахту поколений. Мы не поняли, но без мыла влезли на пиратское судно – пятимачтовый плашкоут “Шмойл Скарявый” и плавали по Тихому, как “занято...” из девичьей уборной, океану. Именно плавали, а не “ходили”, как брешут мотористы камских барж: клянусь Камой! – наша скарявая посудина не имела склонности прогуливаться по бережку – у неё не было ног!

- Проглоти меня акула! Разрази меня гром! – перегибаясь через бот и потрясая молниеотводом рычал однозубый капитан, старый морской заяц, - Работа не волк – в лес не убежит! Ха-ха! В море – лес?! Хо-хо! Разрази меня гром!!.

Капитан не был круглым дураком, он был дурак в квадрате – но работа не убегала. Мы трудились в поте 2-х м2 поверхности кожи. Одни ворочали вёсла, другие кидали уголь в топку, третьи ставили паруса. Всё шло, как часы по маслу.

Вне зависимости от погоды и климата “Шмойл Скарявый” не терял и не приобретал в размерах, и в согласии с законом соответствия вмещающего вместимому – не уменьшалось и не увеличивалось племя: следовательно, осадка не менялась и “посудина” не давала крена. Капитан не нарадовался на нас, покуда идиота не разразил гром.

Мы развеяли прах капитана по камбузу; мы отыскали его завещание, составленное в выражениях, для выражения которых моряки, дабы не смущать радисток, собственно, и выдумали азбуку Морзе – со всеми её многоточиями и “пи-и-и-и”; мы выучили завещание назубок и разогнали им ураганы!

После чего при полном штиле мы приковали себя к судну – чтобы не выброситься за борт от безделья… Дни шли за днями, мы голодали и боялись, что скоро оковы соскользнут с наших отощавших шей и нам суждено будет пойти на корм палтусу… Мы молили небо придумать нам забаву – и были услышаны!

Однажды задумчивый альбатрос обронил на палубу плохо переваренную “Азбуку” и племя, потирая руки, взялось обучить Триеста грамоте. “МА-МА МЫ-ЛА РА-МУ” – проскандировал я. Триест докрасна напряг лоб и… лопнул вопросами:

- Чья мама? Чем мыла? Кому мыла? С кем мыла? Зачем мыла?.. Какую раму? Оконную? Деревянную, пластиковую, алюминиевую?… Раму верещагиского “Апофеоза войны?”. Маргарин “Раму?”. Раму – высотный самолёт-разведчик “Пе-2”? “Раму” – расчётную схему строительной конструкции?..

Племя, переглянулось, сжимая кулаки.

- …кто у мыла – мама? У какого мыла? Что, как, где и с кем делала мылина мама с рамой? И с какой именно рамой?.. Что такое “рама мыла”? И какого мыла? Что, как где и с кем делала мама с мылиной рамой. И с какой именно рамой?.. Для чего, зачем и почему она это делала?!.

Триест, выкатывая язык, извергался слюной. Отчаявшимися помпейцами мы бросились на Триеста, скрутили ему рот и избивали, избивали его до потери сознания… Половину дня Триест приводил нас в чувство, натирая уши медузами и прикладывая к пупкам крабов.

“Азбуку” же – под возмущённый вопль альбатроса – Триест скушал снова.

Повеселев, мы оглядели трюмы корабля, набитые грудами осадных орудий, пушек, аркебузов и сабель – и не придумали ничего разумнее, чем сопутствовать пиратской судьбе “Шмойла Скарявого”. Не имея должных навыков, мы чувствовали, что удача чаще подмигивает нам, нежели улыбается, однако разбойничий азарт был неукротим…

Мы брали на абордаж дебаркадеры и вздёргивали на рее флаг нашего племени: коричневый триколор цвета Солнца, расшитый цыплятами – символами осени и арифметики!

Мы поколачивали женщин и насиловали мужчин; у женщин мы отбирали бумажники, а у мужчин – серьги. Мы брали в заложники отцов семейств и требовали от детей выкупа!

В дальнем бою мы пускали в ход шпринтовое парусное вооружение, а в ближнем – гафельное. Корабельные пушки мы переливали в колокола, пращи метали вместе с ремнём, заградительные мины бросали с бушприта, порох в аркебузы сыпали следом за пулей, а сабли носили в карманах…

В конце концов вместо турецкой княжны мы бросили в набежавшую волну письмо турецкому султану, которое (о, природа вещей!) нашло адресата!

Но мы были так изувечены в наших флибустьерских баталиях, что Непобедимая Армада Филиппа ІІ-го, направленная к нам с нижайшей просьбой короля приказать ему долго жить, бежала от нас, как от прокажённых…

В тоске мы обратились к древней религии племени: мы наперебой пили виски и молились, неистово прыгая, пытаясь допрыгнуть до самого Бога. Но в кубрике были низкие потолки – и скоро бескозырки прекратили носиться набекрень… Мы почуяли выправку – и назвались военными моряками, охотниками на гуано, потому что мир без войны – это простынь без пятен, а война без охоты – это пятна бобыля!

Вооружённые до зубов свистками мы разгоняли с Галапагосов мешковатых пеликанов, орущих, как геморроики на горшках; набивали гуано кубрики и под хлопанье вёсел, паровых колёс и грот-фок-фор-крюйс-стень-контр-кливер-бизань-марсель-трюмсель-брамсель-стакселей неслись прямиком в Лонг-Бич.

Почему янки прозвали свой порт “долговязой сукой” и на черта им столько гуано – мы не ломали головы. Главное, что янки хватали гуано охапками и платили воистину по рабски: килограмм гуано в килограмм негра. Доверчивые янки: добыть центнер гуано куда проще, нежели изловить в Лимпопо сметливого стокилограммового раба!

Янки набивали наши карманы полновесными мексиканскими песо. Вот это были деньжата – 2000 песо за паршивый американский бакс! Взболтав мозги, я нашил карманы на плечи и рукава, потом я нашил карманы и на спину – и мне стало хватать давать в долг: за это мне чесали пятки и “искали” в голове. Племя роптало, зато Триест, возбуждённый бездельем, ловил бабочек и обрывал им крылышки, любуясь, как они не порхают, или глазел на иллюстрации в “Fons vitae” Абу Айюб Сулейман ибн Яхья ибн Джебироля, пока кто-либо не удосуживался дать ему подзатыльник и зачеркнуть картинки… Я наблюдал за ними в астролябию: “зря он так бабочку, и книгу они – зря. Но что зряшней?”

Я стал заметно богат – ибо разбух от карманных денег и еле ковылял по плашкоуту, насвистывая из Шнитке, в надежде, что “свистеть – не к деньгам”. Племя смотрело на меня с уважением, смешанным с неуважением. Однако вскоре мой трюк с карманами был раскрыт и социальное положение племени неуклонно выровнялось. Настолько, что хлеба нам уже не хватало – нам было подавай зрелищ!

Мы отправились на сафари-тур “ПО ПАМПАСАМ – С ПОМПОЙ!” – мы охотились в лучших зоопарках Европы. Мы влюбились в мать британского посла, дело дошло до дуэли, но старуха оказалась плохим стрелком… Мы пожертвовали миллион в поддержку Пизанской башни, а ещё миллион “спустили” на обложки годового тиража “Плейбоя”! Мы выписали громадный звёздный каталог “Боннское обозрение” – и запускали с балконов отелей самолётики размером с одеяло!

Мы сорили деньгами, как голуби! Коллекционные вина мы “занюхивали” скунсами, сморкались в эскизы Пикассо, и не думая о завтрашнем дне, глотали дыни, не жуя: мы обгладывали фуршетные столы до ножек – гуано мы превращали в деньги, а деньги – в гуано!..

Но бесконечно тянется только рука просящего.

И грянул час, когда наш плашкоут, как заморенный морями кит выбросился на пляж острова Пасхи и вознёс небу покосившееся, в небритых водорослях, брюхо…

Племя, похватав алебарды и копья, поплелось побираться в ближайшее селение – а нас оставило. Меня – караулить Триеста, а Триеста – караулить мой сплин.

Висел непочатый субтропический денёк.

Я корчил рожи похожим на Триеста каменным истуканам, а Триест считал песок – я ему велел. Истуканы игнорировали меня, а потом и вовсе уползли в ночь. Триест считал вслух и не никак не сбивался. В печали я раздул костёр…

- …семнадцать тысяч двести… Холодно? – спросил Триест.

Он кончиком языка собирал песчинки с ладони и сплёвывал: “…двести один, двести два…”

- Холодно, педрило! – мне было одиноко, как кукушкиному яйцу, и я нагрубил.

- Может, ладно с ним, песком? – спросил Триест тихо, как собака – глазами.

- Может…

- Тогда я – за водичкой. Вскипятим, чифирнём… - Триест с чайником заспешил в прибой, поскользнулся и принялся тонуть.

Я прикурил в ладонях лодочкой и задумался.

- Помогите, а?.. – Триест бился на мелководье, не выпуская чугунного чайника, ныряя-выныривая белым, как жопа, лицом.

Я закусил сигарету и выволок Триеста за волосы, подхватил чайник.

Триест на полукорточках, будто вот-вот готовый вскочить, присел у костра – рядышком и плотно – плечом к плечу со мной. Он как-то не вздрагивал, а дёргался, отчего сигарета у меня в зубах тоже дёргалась, а когда я вынимал её – пустить колечко, зубы стучали. Физиономия у Триеста была сморщенная, как палец из ванной.

- А я ведь мог тебя и не вытаскивать, - сказал я между прочим.

- Мог и не вытаскивать, - согласился Триест. Он перестал дёргаться и зарыл чайник в угли.

- Что ж я тебя вытащил? – я спросил себя, но Триест отозвался.

- Ты и сейчас можешь меня… придушить, вот. А чего – возьмёшь и придушишь. Даже врать не надо, что утонул. Так и скажешь – придушил. Мало ли…

Я выплюнул сигарету и, отворачивая от Триеста набрякшие вдруг веки, бросил в чайник траву, помешал и обжёг палец.

- Вот, палец обжёг! – я потряс рукой, радуясь, как высыхают ресницы – боль в пальце уравновешивала какую-то другую, неправильную боль не в пальце, - Надо же, помешать хотел…

- Надо палкой помешать… я – мигом, - прошептал Триест.

- Не надо!

И я зло сунул палец в кипяток.

Триест вцепился мне в рукав: “вынь, горячо, я подую!.. дай, я подую!”. Он бережно задул, заглядывая мне в глаза. Мне вдруг до мурашек в штанинах захотелось погладить его плоскую мокрую голову: “гладили его когда-нибудь по голове? И как надо гладить, если впервые?.. И надо ли – впервые?..” Я сглотнул ком.

А Триест вдруг всосался мне в губы, раскатал меня по солёному песку и проткнул, как промокашку…

От этого подскочила Луна и приливом уволокла нас, от греха, в открытый Фернаном Магелланом океан.

привод ленточного конвейера . Santehnika-mr предлагает il tempo del для Вас
Hosted by uCoz